Один спутник последовал его примеру, а второй развернулся, приказал что-то коню и ускакал в темноту.

– Как он не заблудится? Темно же, – подал голос подросток, боявшийся волков.

– Он дома, он здесь не заблудится. – Арсений вытащил крошки, бултыхавшиеся в опустевшем мешке, и протянул пацану.

– Сын? – спросил степняк, показывая тощей бородкой на мальчика.

– Нет. Я только собираюсь жениться, – ответил Арсений и погладил по плечу Ольгу.

Глава 11

Инесса привычно выпрямила гордую балетную спину и начала считать приборы. Пятнадцать, тридцать, сорок три… Она отлично умела считать. После смерти родителей по ночам, не находя себе места от страшных вопросов и бессмысленных ответов, девочка бездумно перебирала цифры, иногда доходя до миллиона, иногда – до рассвета. Маленькая Агнеска спала с бабушкой, хныкала по ночам, у престарелой баронессы до старшей внучки руки не доходили. Тем более – у вечно укутанного шарфом из табачного дыма барона, его вислоусого превосходительства, бессменного предводителя армии пустых бутылок и дворовых попрошаек.

Остаться в почти тринадцать сиротой – нередкая участь в свирепые времена, а вот остаться с младенцем графского корня среди пролетарского бунта, с напуганными стариками в запущенном поместье – это уже испытание не для изнеженного недоросля, не для выкормыша лакированных салонов и фарфоровых сервизов. Поэтому Инессе пришлось стремительно повзрослеть.

Пять, восемь, тринадцать… Вилок значительно меньше, чем ложек. На всех не хватит… Что ж, придется чередовать: одному гостю вилку, другому – ложку. Она перегнулась через раскрытое окно, достала с натянутой вдоль карниза веревки чистую тряпицу и начала натирать свою добычу, собранную по всем комнатам шумного и веселого общежития. Где-то глубоко-глубоко на дне сундука у Инессы лежала завернутая в старую табачную обертку серебряная ложечка с фамильным вензелем графа Шевелева – перечеркнутая стрелой буква «ш». Вместе с ней хранилась запрятанная в воспоминания одинокая сережка-жирандоль: ажурная сердцевина скалилась шипами во все стороны, один камешек покрупнее по центру и три по краям, шипастые, с хищными ртами висюльки, в каждую вставлено по камню сикось-накось, с издевательской небрежностью. Если перевернуть серьгу, она напоминала желто-синего клыкастого льва. Матушка Анастасия Яковлевна не любила распространяться, откуда у нее сапфировый гарнитур, но бабушка нашептала, что это подарок несостоявшегося жениха, совсем юнца, разбившегося насмерть на каких-то дурацких скачках. То ли по шестнадцать им было, то ли еще меньше, но чувства вспыхнули, наделав шуму в обеих семьях. Когда жених Anastasie погиб, его мать принесла сапфировый гарнитур, мол, на память, больше все равно дарить некому, и бабушка позволила принять. История забылась, ее заслонили важные кринолины светских балов, Шевелевские успехи, заграничные поездки. А гарнитурчик напоминал о неслучившемся, кривой синий глазок издевательски сверкал, как будто грозил оскалом завитушек.

За десяток лет, с 1918-го по 1928-й, Инессе Шевелевой приходилось много и добросовестно голодать, но ни разу она не заикалась продать жалкие крохи материнских украшений: жирандоль, нательный крестик, перстенек с янтарем и обручальное кольцо. И даже серебряную ложечку с графским вензелем, хоть эта вещь и пугала ее своей причастностью к запрещенному, грубо перечеркнутому прошлому.

Прямая спина – единственное наследство, которого не стоило стыдиться. Сначала домашняя гувернантка, потом наставницы в гимназии строго спрашивали с дворянских дочек за осанку, поэтому своей спиной Инесса могла бы гордиться… если бы не боялась. Страха ей тоже досталось полновесной оплеухой. Бабушка учила молчать, глотать слова и обиду, напрочь забыть происхождение и титул. Сперва Инесса не понимала, не умела забывать, потом научилась и стала бояться пуще всех, даже сильнее самой баронессы. Она прикусывала непоседливый язычок, болтая с подружками в новой, простонародной школе в Федоровском посаде, старательно коверкала французский язык и хорошие манеры, пугалась и краснела от случайно вылетевшего merci. Однажды, когда голод совсем крепко ударил под дых, бабушка разжилась домашней пастилой – душистой радостью из забытого довоенного мира. Из гостиной съехало пианино, зато на кухне ненадолго появился запах самых настоящих щей, куриной лапши и темно-бордовая тягучая пастила, которую можно намазывать на сухарь, превращая его в самый настоящий десерт, а можно смаковать вприкуску с жидким чаем или просто кипятком. Уютная сливовая кислинка медленно растворялась на языке, по капельке протекала внутрь, желудок счастливо замирал, не веря, что такое чудо еще сохранилось в жестоком наружном мире. Конечно, Инеска взяла в школу тоненький ломоть хлеба, экономно сбрызнутый пастилой. Каждый ученик приносил с собой что-нибудь погрызть, и никто не попрошайничал: голод дисциплинировал всех от мала до велика. На переменке она осторожно вытащила чистую фланельку, развернула, оттуда извлекла сложенную вчетверо газетную полоску и уже из нее – как тщательно укрытое сокровище – бутерброд из двух частей, предусмотрительно склеенных лицом к лицу, чтобы пастила не прилипла к обертке, не затерялась среди газетных строчек. Сзади бабахнуло окно: рассохшиеся створки не выдержали натиска штормового весеннего ветра. Ойкнула учительница с седыми буклями, проворная Глашка метнулась к распахнувшейся дыре, откуда били крошечными фонтанчиками первые струи дождя. Инесса не успела увернуться, целеустремленное плечо ткнуло ее в лопатку, выбило из-под ног равновесие, разлепленные кусочки хлеба выпрыгнули из рук и бросились врассыпную. Бамс! Окно захлопнулось, доживающие свой век створки согласились еще немного послужить. Хлеб, скудно помазанный сладким чудом, валялся лицом вниз на грязном полу.

– Ой! – Глашка смотрела круглыми жалостливыми глазами. Стекло безнадежно треснуло и грозило вот-вот ввалиться в класс.

– Я… я помогу, – очнулась Инесса.

– Нет, тут не поможешь, – вмешалась учительница, – мы заклеим бумагой, и окно продержится… до лета… может быть.

– Ой! – Глашка смотрела не на окно, а на хлеб под ногами.

– Ты… окно спасла, ты молодец. – У Инессы опасно заблестели глаза, в горле запершило от подкравшихся рыданий.

Так часто случалось с ней от испуга или огорчения, старый доктор – бабушкин приятель – говорил, что это следы пережитого потрясения, это страх, горечь, что надо не скрывать всю эту мерзость, а плакать, выливать наружу гнет и тоску. Но реветь при всех она не умела и боялась, поэтому ком в горле только твердел, коксовался и бугрился шипами, не находя выхода.

– Ты подбери хлеб-то, это ничего. Моя мамка говорит, что от грязи еще никто не умирал. – Глашка неумело погладила ее по плечу, не отводя взгляда от кусочков, поблескивавших прозрачным малиновым.

– Как это не умирал? – У Инессы от удивления даже высохли слезы. – А холера, дизентерия, тиф, желтуха? Это же все болезни от грязи.

– Ну, ты все равно скушай, вот какая худющая. – Они стояли рядом, плечом к плечу. Глашка была даже худее Инессы; широкие крестьянские кости торчали из рукавов, обтянутые серой кожей, а вылинявшее платье болталось, как на жердине. Инесса подняла свой завтрак, печально посмотрела на налипшие песчинки.

– Н-нет. Извини, я не могу.

– Ну хочешь, я съем? А тебе свой сухарь отдам? С солью, м-м-м… – Глаша закатила глаза, изображая экстаз, непременно воспоследующий от вкушения сухарика.

– Merci, я не голодна. – Графская дочь привычно присела, но тут же спохватилась, закашлялась, в горле снова засвербило.

– Да ладно! Ты чего? Вот, держи. – Глашка схватила свою холщовую сумку, вытряхнула содержимое на стол: среди обломанных карандашей чернела горбушка.

– Нет, спасибо. Правда, я не хочу. – Инесса улыбнулась, голод и в самом деле отступил. Она протянула подружке оба хлебца, стыдливо пытаясь отвернуть их испачканные лица.

– Ну как знаешь, царевна. – Крупная шершавая рука с опаской взяла первый кусок, второпях подула, будто это могло убрать грязь, и осторожно надкусила: – М-м-м, какая вкуснятина! Никогда в жизни не пробовала такого.